Колымский трамвай что это значит

«Колымский трамвай» средней тяжести

«Колымский трамвай» — это такой трамвай, попав под который, бывает-случается, останешься в живых. Поговорка колымских заключенных.

В рыболовецком поселке Бугурчан, влачившем безвестное существование на Охотском побережье, было пять-шесть одиноко разбросанных по тайге избенок да торчал убогий бревенчатый клубишко о трех узких окнах, над которыми болтало ветром старый флаг. Оттого ли, что у председателя не было в запасе кумача, флаг не заменяли, он висел в Бугурчане, наверно, с довоенных лет, весь вылинял, — но серп и молот в уголке полотнища по-прежнему выделялись ярко, как номера на бушлатах каторжан.

Измученные морской болезнью и двухдневным голодом в трюме, женщины жадно хватали на лету подачки, торопливо запихивали в рот и проглатывали, не жуя; блатные долго, с хриплым кашлем курили дареный «Беломор». Какое-то время было тихо. Затем послышалось звяканье бутылок; несколько мужиков, как по команде, отошли в сторону и уселись пьянствовать с конвоем.

Этот документальный рассказ я отдаю всем приверженцам Сталина, которые и по сей день не желают верить, что беззакония и садистские расправы их кумир насаждал сознательно. Пусть они хоть на миг представят своих жен, дочерей и сестер среди той бугурчанской штрафбригады, ведь это только случайно выпало, что там были не они, а мы.

Но это был еще не самый большой трамвай, а средний, «трамвай средней тяжести», так сказать.

. Ночью все лежали пластом, иногда бродили впотьмах по клубу, натыкаясь на спящих, хлебали воду из бочек, отблевывались после пьянки и вновь валились на пол или на первую попавшуюся жертву.

Бывало ли что-нибудь подобное в те дремучие эпохи, когда, едва-едва оторвавшись от земли передними конечностями, первобытные существа жили еще животно-стадными инстинктами? Думаю, что нет.

Только на третьи сутки начальник конвоя наконец очухался и приказал мужикам открыть дверь и по одному покинуть клуб.

Но отупевшие, раздавленные, безразличные ко всему три женщины не интересовались, кто убит и сколько.

Источник

«КОЛЫМСКИЙ ТРАМВАЙ» НА СТАЛИНСКОЙ КОЛЫМЕ

30 октября – День памяти жертв политических репрессий

Ноябрь 1973 года. Я – молодой журналист – летел на самый край земли русской – в поселок Уэлен, расположенный на берегу Берингового пролива, за которым уже чужой континент – Северная Америка. Самолет из­за непогоды по трассе приземлился в Черском – небольшом поселке в устье реки Колымы. Маленькое деревянное здание аэровокзала, больше похожее на барак, быстро заполнилось до отказа. Мне повезло: нашел место у колонны, прислонился к ней и, утомленный почти двенадцатичасовым перелетом, вскоре начал дремать стоя.
Из этого состояния меня вывел мелодичный женский голос:
– Молодой человек, садитесь на мое место, а я погуляю.
Он принадлежал совершенно седой стройной женщине лет 55­60. Лицо ее было изрезано глубокими шрамами от давних нарывов, но глаза излучали такие свет и доброту, что легкий шок от увиденного уродства сразу растаял.
Вскоре рядом освободилось место, мы разговорились. Как часто бывает со случайными попутчиками – однажды встретились и разошлись навсегда, – беседа получилась максимально откровенной. Я рассказал о себе, буквально излив душу. Она же после небольшой паузы вдруг резко изменившимся отрешенным голосом сказала:

* * *
Женщина замолчала. Молчал и я, пораженный услышанным. Достал блокнот.
– Не надо ничего записывать, и так запомнишь, – сказала она.
– А как вы дальше жили?
– По­разному, как все советские люди: были и радости, были и трудности. В 53­м нас освободили, к тому времени я работала при больнице медсестрой, так и осталась на Колыме. А вскоре вышла замуж, с мужем переехала на Чукотку, родила и вырастила троих детей. У меня уже внуков пятеро… – и улыбнулась – чисто, светло, как весеннее солнце.
– Как вас зовут?
– Зачем это надо… Пусть буду Валентиной Васильевной. А мою историю ты все-­таки когда-­нибудь опубликуй. Пусть люди знают, что это такое – сталинская колыма.

Источник

Колымский трамвай

«Колымский трамвай» — это такой трамвай, попав под который, бывает-случается, останешься в живых.

Поговорка колымских заключенных

В рыболовецком поселке Бугурчан, влачившем безвестное существование на охотском побережье, было пять-шесть одиноко разбросанных по тайге избенок да торчал убогий бревенчатый клубишко о трех узких окнах, над которыми болтало ветром старый флаг. Оттого ли, что у председателя не было в запасе кумача, флаг не заменяли, он висел в Бугурчане, наверно, с довоенных лет, весь вылинял,— но серп и молот в уголке полотнища по-прежнему выделялись ярко, как номера на бушлатах каторжан.

В трюме судна, развозившего летней навигационной порой грузы для поселков и рабочую силу в лагеря, сюда доставили женскую штрафную бригаду. Окриками и матерной бранью, под лай сторожевых собак конвоиры согнали зекашек к клубу, бдительно пересчитали по головам, после чего начальник конвоя скомандовал всем оставаться на местах и ушел разыскивать единственного представителя здешней власти — председателя поселка, которому надлежало передать этап.

Этап состоял в основном из бытовичек и указниц, но было и несколько блатных — жалких существ с одинаковой, однажды и навсегда покалеченной судьбой: сперва расстреляны или сгинули в войну родители, пару лет спустя — побег из детприюта НКВД, затем улица, нищета, голод,— и так до ареста за кражу картофелины или морковинки с прилавка. Заклейменные, отринутые обществом и озлобившиеся оттого, все они очень скоро становились настоящими преступницами, а некоторые были уже отпетые рецидивистки — по-лагерному, «жучки». Теперь они сидели у клуба, перебранивались друг с дружкой, рылись в своих узелках и выпрашивали окурки у конвоя.

В это месиво изуродованных жизней лагерное начальство бросило трех политических, с 58-й статьей: пожилую даму — жену репрессированного дипломата, средних лет швею и ленинградскую студентку. За ними не числилось никаких нарушений и посягательств на лагерный режим,— просто штрафбригада комплектовалась наспех, провинившихся не хватало, директива же требовала в срочном порядке этапировать столько-то голов,— и недостающие головы добрали из «тяжеловесок», то есть из осужденных на 25 лет исправительно-трудовых работ.

Новость: «Бабы в Бугурчане!» — мгновенно разнеслась по тайге и всполошила ее, как муравейник. Спустя уже час, бросив работу, к клубу стали оживленно стягиваться мужики, сперва только местные, но вскорости и со всей округи, пешком и на моторках — рыбаки, геологи, заготовители пушнины, бригада шахтеров со своим парторгом и даже лагерники, сбежавшие на свой страх с ближнего лесоповала — блатные и воры. По мере их прибытия «жучки» зашевелились, загалдели, выкрикивая что-то свое на залихватском жаргоне вперемешку с матом. Конвой поорал для порядка: на одних — чтоб сидели, где сидят, на других — чтоб не подходили близко; прозвучала даже угроза спустить, если что, собак и применить оружие; но, поскольку мужики, почти все с лагерной выучкой, и не думали лезть на рожон (а кто-то и вовремя задобрил конвоиров выпивкой), конвоиры не стали гнать их прочь — лишь прикрикнули напоследок и уселись невдалеке.

«Жучки» в голос клянчили махорку, просили заварить чифирь, предлагали в обмен самодельные кисеты. Большинство мужиков загодя запаслись снедью, кто дома, кто в поселковом ларьке; в толпу штрафниц через головы полетели пачки чая и папирос, ломти хлеба, консервы. Бросить изголодавшемуся арестанту корку хлеба — было поступком, наводящим на мысль о неблагонадежности, и наказуемым, случись это там, на сострадательной матушке Руси, там полагалось верноподданно опустить глаза, пройти мимо и навсегда забыть. Но тут — потому ли, что почти все здешние мужики имели лагерное прошлое? — тут был иной закон. Компания засольщиков рыбы и единственный в поселке, уже изрядно выпивший бондарь притащили сверток с кетовым балыком, порезали балык на куски и бросили зекашкам.

Измученные морской болезнью и двухдневным голодом в трюме, женщины жадно хватали на лету подачки, торопливо запихивали в рот и проглатывали, не жуя; блатные долго, с хриплым кашлем курили дареный «Беломор». Какое-то время было тихо. Затем послышалось звяканье бутылок; несколько мужиков, как по команде, отошли в сторону и уселись пьянствовать с конвоем.

Насытясь, «жучки» хором затянули песни — сначала «В дорогу дальнюю», за ней «Сестру»; мужики вторили им знаменитой лагерной «Централкой»,— и после этой спевки все воспрянули, разошлись, стали шумно знакомиться уже без оглядки на конвойных, которые, побросав автоматы и привязав к деревьям собак, пили теперь вместе с вернувшимся начальником и председателем.

Впрочем, особую активность выказывали только «жучки». Бытовички и указницы, которых в бригаде было большинство, вели себя тише и даже держались особняком. Правда, и они охотно брали подачки и вступали в разговоры, но будто отсутствовали при этом; мысли их были об ином: сроки у многих близились к концу, и им в отличие от политических не предстояла ссылка после лагеря. Краткосрочницы-«жучки» тоже ждали своего часа, и хоть возвращаться каждой из них было некуда и не к кому, и воля пугала некоторых, заранее обрекая их на беззащитность и равнодушие к их судьбам, но все горести будущего для них пока не существовали: воля есть воля, это главное, это одно уже давало надежду на жизнь впереди. У политических «тяжеловесок» надежды не было — ГУЛАГ поглотил их навсегда.

Втроем они сидели в стороне от толпы — студентка, швея и жена врага народа. Они уже поняли, для чего был устроен весь этот разгул и пьянка с конвоирами; поняли задолго до того, как солдаты один за другим в бесчувствии повалились наземь и мужики с гиканьем кинулись на женщин и стали затаскивать их в клуб, заламывая руки, волоча по траве, избивая тех, кто сопротивлялся. Привязанные псы заливались лаем и рвались с поводков.

Мужики действовали слаженно и уверенно, со знанием дела: одни отдирали от пола прибитые скамьи и бросали их на сцену, другие наглухо заколачивали окна досками, третьи прикатили бочонки, расставили их вдоль стены и ведрами таскали в них воду, четвертые принесли спирт и рыбу. Когда все было закончено, двери клуба крест-накрест заколотили досками, раскидали по полу бывшее под рукой тряпье — телогрейки, подстилки, рогожки; повалили невольниц на пол, возле каждой сразу выстроилась очередь человек в двенадцать — и началось массовое изнасилование женщин — «колымский трамвай», — явление, нередко возникавшее в сталинские времена и всегда происходившее, как в Бугурчане: под государственным флагом, при потворстве конвоя и властей.

Этот документальный рассказ я отдаю всем приверженцам Сталина, которые и по сей день не желают верить, что беззакония и садистские расправы их кумир насаждал сознательно. Пусть они хоть на миг представят своих жен, дочерей и сестер среди той бугурчанской штрафбригады, ведь это только случайно выпало, что там были не они, а мы.

Насиловали под команду трамвайного «вагоновожатого», который время от времени взмахивал руками и выкрикивал: «По коням. » По команде «Кончай базар!» — отваливались, нехотя уступая место следующему, стоящему в полной половой готовности.

Мертвых женщин оттаскивали за ноги к двери и складывали штабелем у порога; остальных приводили в чувство — отливали водой, — и очередь выстраивалась опять.

Но это был еще не самый большой трамвай, а средний, «трамвай средней тяжести», так сказать.

Насколько я знаю, за массовые изнасилования никто никогда не наказывался — ни сами насильники, ни те, кто способствовал этому изуверству. В мае 1951 года на океанском теплоходе «Минск» (то был знаменитый, прогремевший на всю Колыму «Большой трамвай») трупы женщин сбрасывали за борт. Охрана даже не переписывала мертвых по фамилиям, но по прибытию в бухту Нагаево конвоиры скрупулезно и неоднократно пересчитывали оставшихся в живых, и этап, как ни в чем не бывало, погнали дальше, в Магадан, объявив, что «при попытке к бегству конвой открывает огонь без предупреждения». Охрана несла строжайшую ответственность за заключенных, и, конечно, случись хоть один побег — ответили бы головой. Не знаю, как при такой строгости им удавалось «списывать» мертвых, но в полной своей безнаказанности они были уверены. Ведь они все знали наперед, знали, что придется отчитываться за недостающих,— и при этом спокойно продавали женщин за стакан спирта.

. Ночью все лежали пластом, иногда бродили впотьмах по клубу, натыкаясь на спящих, хлебали воду из бочек, отблевывались после пьянки и вновь валились на пол или на первую попавшуюся жертву.

Бывало ли что-нибудь подобное в те дремучие эпохи, когда, едва-едва оторвавшись от земли передними конечностями, первобытные существа жили еще животно-стадными инстинктами? Думаю, что нет.

Студентке не пришлось ни кричать, ни отбиваться, ни вырываться, как другим, — она была благодарна Богу, что досталась одному.

Наутро конвоиры очухались, у каждого ломило башку с похмелья. Мужики были наготове: выбили доску в двери, двое протиснулись в образовавшуюся щель, поднесли, подлечили — и вскорости конвой опять мертвецки завалился под соснами. Автоматы лежали рядом, овчарки выли.

Только на третьи сутки начальник конвоя наконец очухался и приказал мужикам открыть дверь и по одному покинуть клуб.

Но отупевшие, раздавленные, безразличные ко всему три женщины не интересовались, кто убит и сколько.

Глинка Е. С.«Колымский трамвай» средней тяжести // Нева. – 1989. – № 10.

Колымский трамвай что это значит. Смотреть фото Колымский трамвай что это значит. Смотреть картинку Колымский трамвай что это значит. Картинка про Колымский трамвай что это значит. Фото Колымский трамвай что это значит

Глинка Елена Семеновна
Родилась в Новороссийске в 1926 году. Отец – моряк, капитан океанологического судна, при советской власти постоянно подвергавшийся репрессиям. В 1941–1943 годах находилась в оккупированном Новороссийске.

В 1949 году поступила на первый курс Ленинградского кораблестроительного института, не указав в анкете того факта, что была в оккупации.

17 января 1951 года арестована органами МГБ в Ленинграде. Обвинение по ст. 58-1 «а» (измена Родине) за то, что находилась в оккупированном фашистскими войсками Новороссийске. Приговор: 25 лет ИТЛ, 5 лет поражения в правах, конфискация имущества. Отбывала срок на Колыме: Магадан, Бугурчан, Ола, Балаганное, Талон, Дукча, 23-й километр, 56-км по Колымской трассе и другие лагерные командировки в тайге.

9 мая 1956 года освобождена и реабилитирована полностью.

Источник

Трюм, или Большой колымский трамвай. Рассказ-свидетельство. 1.

Колымский трамвай что это значит. Смотреть фото Колымский трамвай что это значит. Смотреть картинку Колымский трамвай что это значит. Картинка про Колымский трамвай что это значит. Фото Колымский трамвай что это значит

Трюм, или Большой колымский трамвай. Рассказ-свидетельство.

Я ПОМНЮ ТОТ Ванинский порт:
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
Из песни колымских заключенных [1]

Следы многих преступлений ведут в будущее
С. Е. Лец

Оглядываясь назад, я еще и еще раз старалась запечатлеть в своей памяти, как впервые рассматриваемую фотографию, дорогу, по которой только что прошла сама: длинной змеей ползла и вытягивалась на ней серо-черная колонна заключенных, повторяя ее изгибы и повороты.

Глаза жадно схватывали все кругом, но скудный ландшафт не давал им желаемой пищи: вокруг только едва пробуждавшиеся из-под стаявшего снега после долгой зимней спячки сопки, покрытые кое-где стелющимся низкорослым кустарником, да чахлые лиственницы в редком одиночестве трепыхались на ветру.

И когда, наконец, человеческая змея вползла по крутизне большой сопки на ее вершину, удивленному взору открылась неожиданная панорама: во всю свою неохватную ширь и даль, плещась и играя всеми оттенками зеленовато-лазурного цвета, предстал могучий свободный океан.

Легкой ударной волной хлынула давно забытая живительная свежесть морского воздуха, вызвавшая внезапное головокружение и слабость во всем теле.

Задышалось здоровым чистым воздухом, и это особенно заметно ощущалось после вонючих, забитых до отказа тюремных камер, тесных скотских вагонов, переполненных пересыльных бараков с той особенной прогоркло-кислой и специфически спертой вонью, которая свойственна местам, где пребывает масса давно немытого народа — неизживная вонь от скопища человеческих тел.

Осязаемая на всем теле, как липкий грязный пот, и оседая на слизистой оболочке дыхательных путей, особенно на нёбе, эта вонь, подобно сладковато-трупному запаху, вызывала тошнотворное состояние, въедалась в человека, неотступно преследовала его, окружая невидимой микрооболочкой. Ощущение было мучительно, казалось, что тело насквозь пропитано ею: вонь вносила свой дополнительный и жестокий элемент в страдания физические при нестерпимых страданиях душевных.

И вдруг эта неожиданная свежесть, как дар божий, как божья благодать, влившая в тела людей живительную силу, — и послышалось учащенное жадное дыхание тысяч пар легких.

От охватившей радости мне захотелось бежать, скользить, парить, умчаться в неведомое. Хотелось припасть к земле, как бывает во сне, обнять необъятное распростертыми руками. Хотелось рыдать, оросить слезами, целовать и ласкать каждый камешек, каждую песчинку! Хотелось окунуться и омыться в морской очистительной волне.

Но так радовалась моя душа, рвалась наружу после 16-месячного одиночного и этапного заключения, разум же должен был подчиняться обстоятельствам, а тело и члены исполнять приказ.

Надо было плестись в гуще нескончаемой колонны зеков по пять человек, с опущенной вниз головой, заложенными назад руками и не разговаривать, а молча идти «под дудоргой», т.е. под конвоем к месту следования.

В одной пятерке со мною шагали еще четыре молодые и красивые женщины, опутанные одной цепью огульных обвинений и осужденные по 58-й статье, политической.

Это Тамара — аккордеонистка, арестованная со своей довольно молодой матерью — они всегда и везде были вместе — в Берлине, куда их забросила судьба из Крыма, где они обычно отдыхали каждое лето, и так случилось, что и 22 июня 1941 года их тоже застало там.

В первые дни войны все железные дороги были закрыты, переведены на военное положение, введена строгая пропускная система, пропуска на проезд выдавались через военные комендатуры только военнообязанным, спешившим на свои призывные пункты и базы; станции оцеплены; вокзалы, привокзальные площади и перроны забиты гражданским людом, детьми и женщинами, предпринимавшими отчаянные попытки как-то добраться до своего дома; пробиваясь к неприступным крепостям-кассам, отстояв многосуточные безрезультатные очереди, втискивались в переполненные, трещавшие от перенаселенности вагоны, с детьми лезли в тамбур, продирались, и донельзя уплотняя такими же, как и они сами, «зайцами» межвагонные подпрыгивающие площадки, карабкались в приоткрытые проемы вагонных окон, лезли и срывались с крыш, захватывали «классные» места на тендере и у самой трубы, исторгавшей клубы черной жирной копоти — о транзитной публике н и к т о не заботился, не организовывал, всюду царил беспорядок, разброд, сутолока, хаос, гвалт, слухи; люди волнами бросались из стороны в сторону, от касс к поездам и обратно; враз пропали продукты; станционные ларьки и буфеты закрылись, исчез хлеб — введена жесткая карточная система, карточки выдавались только по месту работы, бешено взбухли цены на привокзальных базарчиках, ели что попало, спали под открытым небом; изнуряла жара, удушливая пыль, зловонные нечистоты, пагубная антисанитария, мухи; вспыхивала дизентерия, следы которой были видны и там и сям, беготня в поисках медпомощи, плач, стоны, мольбы, исходившие от скопища народа — массовая обреченность — обстановка, в которой оказались тысячи и тысячи людей, врасплох застигнутые войной на пляжах, в разъездах, на дорогах и транзитом без пропусков, без билетов, без денег рвавшихся хоть как-нибудь добраться до своих мест.

Пассажирские, товарные, скотские поезда и открытые платформы, набитые мобилизованными, проносились без остановок мимо станций, и казалось, что вся огромная страна встала на колеса.

Вернуться домой в Москву, где их ждал и волновался Тамарин отец — крупный инженер, предпринимавший все возможное и невозможное, но безрезультатно — потерялась последняя ниточка связи — потому как в довершение всеобщих бед нарушилась и почтовая связь, — было невозможно.

А ситуация тем временем на театрах войны первых месяцев калейдоскопически быстро и непредвиденно менялась, и Тамара с матерью в пляжных одеждах и курортных шляпах оказались в оккупации.

В первую очередь немцы гнали эшелонами «бездомников», бывало и прямо с вокзалов, в глубь Германии, где прибывающая рабсила с Востока — «остарбайтэр» — организованно распределялась по городам, заводам, бюргерским хозяйствам, немецким семьям.

Тамаре с ее красотой не везло, к ней вечно приставали разные начальники, в Берлине, например, полковник из советской оккупационной зоны. Пораженный в самое сердце тамариной «расовой красотой», как он выражался, ее миниатюрностью, эффектностью и интеллигентностью, полковник готов был оставить ради нее свою жену, не родившую ему в течение всей их супружеской жизни ребенка, но Тамара оставалась верной своему земляку и попала под гонения.

Тамару и ее мать арестовали в 1947 году, а девочку полковник с женой удочерили.

Сквозным путем Берлин — Н. Тагил, из глубины Европы в Сибирь; Тамара с матерью, в числе таких же заключенных, попала в уральские лагеря; вскоре мать умерла, не выдержав условий родных советских исправительно-трудовых лагерей. А Тамара, отвергнув приставания начальника лагеря, обещавшего при согласии перевести ее на облегченный режим, и разозлив отказом хозяина, получила «добавку» в 10 лет к своим 25 годам и была включена в дальний этап, на Колыму.

Забегая на несколько лет вперед, добавлю, что по прибытии в Магадан, Тамара, выдержав конкурс среди многочисленных претендентов — артистов и музыкантов, была включена в основной состав агитбригады, разрешенной верхушкой УСВИТЛа (Управление северо-восточных исправительно-трудовых лагерей), под управлением Эдди Рознера — «серебряной трубы» мира, первоначально подвергавшегося изощренным издевательствам барачного ПАХАНА — махрового рецидивиста-уголовника. И получала редкие единичные письма из Берлина от дочери, уже школьницы — как это ей удавалось при нечеловеческих и кощунственных бериевских ужесточениях, можно было только догадываться.

Эти письма, написанные детским слабеньким почерком, давала мне читать сама Тамара, когда однажды попала из Магадана в тайгу, на штрафняк, на лесоповал. Дочь заявляла: «Ты мне больше не пиши, я тебя ненавижу, ты изменница Родины. Я люблю своих родителей, папу и маму».

Коротенькие письма кончались приписками полковника: «Прекратите травмировать ребенка своими слащавыми писульками, а не то я доберусь до вас и на краю света».

Тамара очень переживала, горевала, боялась потерять дочь, понимала ситуацию, теряла надежду — переломный 1953 год еще не наступил.

Последний раз я видела Тамару в Магадане летом 1956 года после моей реабилитации.

По центральной улице города с ревом промчался мотоцикл, в коляске которого восседала она, артистически красивая и вольная и как Айседора Дункан с развевающимся по ветру длинным бледно-розовым газовым шарфом.

Она меня в толпе не заметила. Рулем мотоцикла управляла твердая рука плотного немолодого офицера с большими звездами на погонах.

Прошел слух, что Тамару амнистировали.

Лена — дородная и респектабельная литовка, заметно выделявшаяся из общей массы своей здоровой красотой, была насильно угнана с родительского хутора в числе молодежи в Германию и в качестве дешевой рабочей силы попала оттуда в одну из Скандинавских стран, население которых ненавидело Гитлера, всячески сопротивлялось и противодействовало фашизму и помогало — с риском для себя — «остарбайтэрам», способствовало их отправке через Красный Крест в нейтральные дальние страны; так Лена оказалась на чужбине, в далекой Австралии, где на богатой ферме, обучившись верховой езде, пасла стада овец. За ее трудолюбие, сноровистость и целомудрие сын старого фермера настойчиво и неотступно предлагал Лене свою руку и сердце, но она при первой же возможности после окончания войны вернулась на свою родину с большущими кофрами из натуральной кожи. Она и сейчас — не в пример нашей пятерке и остальным — шагала в добротных вещах.

Шикарный свитер, собственноручно связанный из тонкорунной овечьей шерсти и украшенный на груди национальным рисунком, особенно бросался в глаза.

По возвращении в Литву в 1949 году была репрессирована и как изменница Родины попала на Колымский этап.

Зинаида Владимировна — архитектор из Москвы, дочь крупного специалиста, кто одним из первых восторженно приветствовал революцию 1917 года и принимал активное участие в строительстве молодой Советской России; репрессирован в 1937 году, за 10 лет заключения прошел через все нечеловеческие испытания российского интеллигента.

Когда больного раком легких отца Зинаиды Владимировны подняли с постели, чтобы арестовать во второй раз, в 1949 году, потеряв трагически перед этим 5-летнего сынишку — удары один за другим сыпались на ее голову, — она углубилась в религию, читала библию, евангелие стало ее настольной книгой; посещала московские церквушки, храмы, монастыри; помогала материально, рукотворно и духовно нуждающимся людям, изуверившимся, страждущим, тяжело больным, одиноким и брошенным на произвол судьбы.

Арестованная в 1950 году за «антисоветчину» — религиозные убеждения — была приговорена к 10 годам ИТЛ с поражением в правах.

В свое время воспитывалась и дружила с детьми Литвинова; до ареста была замужем за театральным художником.

Шура — швея из Краснодара, происходившая из семьи кубанской голытьбы, перебравшейся жить в город; простая, бесхитростная, душевная женщина, бессребреница; осужденная на 25 лет за неспетую, приписанную ей «белогвардейскую» частушку.

Ну, и я — ленинградская студентка, осужденная тоже на 25 лет за вынужденное сокрытие в анкете при поступлении в институт, что была в оккупации, — таких в столичные вузы в конце 40-х не принимали.

Пройдя многокилометровой путь от ВСЕСОЮЗНОЙ пересылки, состоявшей из леса зон — та, например, в которой я содержалась, была 404-я! — колонна устало подбиралась к самому отдаленному причалу порта Ванино, где незыблемой громадиной стоял океанский теплоход «Минск».

Это было крупнотоннажное грузовое судно с пятью глубокими трюмами, специально оборудованное и предназначенное для перевозки заключенных с материка на Колыму, от порта Ванино до бухты Нагаево, от которой до центра города Магадана — «столицы колымского края» — рукой подать — пять-шесть километров этапного пути.

Перед посадкой на судно была проведена еще одна очередная тщательнейшая проверка зеков по всей положенной форме. А до нее, в сопках, кроме тотальной проверки произведена и процедура показательных наказаний.

На полпути к порту Ванино колонна была остановлена и приказано расположиться походным лагерем — сесть на чем стоишь — в окружении конвоя и собак.

В середине этого лагеря — огромного человеческого массива — появились длинные зашарпанные столы на ножках-козлах, за которыми сидели чины внутренних войск и разгребали вороха формуляров, вызывали и проверяли соответствие записанных в них данных с личностью зека — процедура весьма медлительная, — дожидаться своей очереди приходилось часами.

По завершении проверки столы были убраны, и на их место подогнали полуторку с опущенными бортами, на которые вооруженные солдаты загоняли наказуемого за какую-нибудь незначительную провинность в пути — чтобы неповадно было другим!

При всеобщем обозрении на нарушителя надевали смирительную рубашку из грубой материи с длинными рукавами, плотно его пеленали, завязывали и бросались избивать, месить и ломать кости.

Душераздирающие внутриутробные вопли несчастных потрясали слух и сердца тысяч молчаливых свидетелей и безмолвие пустынных сопок.

После многочисленных проверок и перестроек этапников наступило, наконец, время посадки. По широким дощатым трапам-мосткам на борт «Минска» поднимались пятерками и исчезали в его огромных трюмах-утробах мужчины и женщины. Мужчины — в носовых и кормовых трюмах, женщины — в центральном.

По закону подлости наша пятерка была разобщена, и по трапу в трюм я спускалась одна.

Еще на причале в мой слух просочилась тихая, щемяще-печальная мелодия, а затем и слова впервые услышанной и сразу запомнившейся песни «Я помню тот Ванинский порт», признанной гимном колымских заключенных:

Я помню тот Ванинский порт
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.

Над морем сгущался туман,
Ревела стихия морская.
Стоял впереди Магадан —
«Столица колымского края».

Не песня, а жалобный крик
Из каждой груди вырывался:
«Прощай навсегда, материк!» —
Ревел пароход, надрывался.

От качки тошнило зека,
Обнялись, как родные братья.
И только порой с языка
Срывались глухие проклятья.

Будь проклята ты, Колыма,
Что названа «чудной» планетой,
Сойдешь поневоле с ума —
Отсюда возврата уж нету.

Я знаю меня ты не ждешь
И писем моих не читаешь,
Я знаю — встречать не придешь,
Я в этом уверен, я знаю.

Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой,
Сойдешь поневоле с ума —
Отсюда возврата уж нету. [2]

Итак, одна за другой, нескончаемой чередой спускались мы в холодные мрачные трюмы и, о боже, до чего же эти слова были правдивы! Только тот, кто пережил горчайшие ощущения навсегда утерянной свободы, может по достоинству оценить и эти слова, и мелодию, и настроение.

В трюме, у подножия трапа, каждую фраершу — так блатные называли всех заключенных женщин, не относившихся к преступному миру — встречали, окружали плотным кольцом и уводили в сторону группы из четырех-пяти блатных — «кодло», которое приступало к полной обработке своей жертвы. «Не трепыхайся», — приказывала возглавлявшая свое «кодло» воровка «в законе», — снимай свои ланцы и натягивай наши дранцы! Если фраерша пыталась оказать сопротивление «дело пахло керосином», т.е. жестоко избивали и раздевали наголо, ткнув в зубы вшивое грязное и драное тряпье.

Меня подхватило кодло из пяти блатных, по-лагерному «жучек», во главе с воровкой по кличке Стрелка, по внешнему виду — ни дать ни взять молодой красивый мужик, и было удивительно, как в женском трюме мог оказаться мужчина?! Но потом все выяснилось. Я не сопротивлялась — бесполезно! — все равно отберут и разденут, не те, так другие, и впридачу изобьют; и чтобы не ронять своего человеческого достоинства, не подвергаться полному раздеванию и обложной оскорбительной матерщине, из двух зол выбрала меньшее: «Скажите, что вы хотите с меня снять? (Все вещи были на мне). И я отдам вам сама». Стрелке это понравилось, и она, пальнув в меня своими красивыми глазищами-стрелками, сказала:

«Воротник, туфли и шарфик»

«Как воротник? — не поняла я, — он же пришит к пальто!» «Пальто я тебе оставлю, оно холодное, а меховой воротник отрежу»

И не успела я еще опомниться, как она натренированным жестом, описав бритвой дугу вокруг моей шеи, сорвала воротник. Шестерки отвернули полы моего демисезонного пальто, осмотрели подкладку и оторвали ее, бросив мне верх.

Мне не так было жаль воротник или подкладку — все равно жучки не оставляли никого в покое — но в воротнике я хранила и прятала от шмонов (обысков) превратившиеся в бумажные комки тюремные письма и стихи, посвященные мне дорогим человеком — корреспондентом военных лет и поэтом. Мне бесконечно жаль было потерять их окончательно, и я отважилась: «Стрелка, отдай мне только письма, они зашиты в воротнике». «Ты что, контра, чтобы я отдала тебе «шпионские» письма? Сейчас не время, а то бы я сдала их «мусорге»!» И она выпотрошила воротник, вытряхнула лохмотики и растоптала их ногами.

И кодло направилось опять к трапу для наскоков на очередную жертву.

Облегченная, в чужих хлябающих галошах, без головного шарфика, я пробралась по полупустому еще трюму к шпангоуту напротив трапа, чтобы наблюдать за спускающимися, в надежде увидеть хоть кого-нибудь из моих новых подруг по несчастью.

А в трюме в это время стоял шум и гам, вой и бой. Женщины не хотели расставаться со своими вещами, особенно теплыми, так необходимыми на Колыме! Но блатные еще более разъярялись и на глазах у них резали и полосовали шубы, здесь же кроили из них воротники; примеряли содранные с плеч зимние пальто, сшибали шапки, сдирали платки, раздевали донага — и все отбирали; заглядывали в рот: «А ну, раззуй свое хавало!» — приказывали они и если обнаруживали золотые коронки или зубы, выбивали их оловянной ложкой; тем из фраерш, кто особенно яростно сопротивлялся, полосовали бритвой руки, лицо.

Прислонившись спиной к холодному металлическому ребру судна и следя за спускающимися в трюм, я увидела, наконец, крупную Лену и обрадовалась встрече с ней, но в тот же миг интуитивно почувствовала, что это произойдет нескоро. Добротные вещи Лены несомненно были вожделенной приманкой для всех воровок. Как только она показалась в проеме люка, несколько «воровок в законе» со своими кодлами притиснулись к трапу и с нетерпением ожидали, когда она ступит на трюмное дно. Лена еще не знала, что здесь происходит, и когда неожиданно на нее сзади, по-воровски, набросилось «бакланье» — уголовная мелочь, исполнявшая самую грязную, преступную работу, и профессионально сорвало австралийскую дубленку, Лена, сообразив, стала в оборонительную позицию, расставив широко по-боцмански ноги для устойчивости и вступила в ожесточенную схватку с многочисленными преступницами, расшвыривая направо и налево худосочную мелюзгу, предварительно наградив их зуботычинами и тумаками куда попало. Но силы были неравные: с голыми руками против бритв, пущенных в ход десятком мелких бесов, долго не устоишь. Лену оголили, полосовали бритвами.

Последнее, что я увидела: она истекала кровью.

Оторвавшись от картины воровского разбоя, когда зрение приспособилось к полумраку, я разглядела на расстоянии, в самой середине трюма огромную многоярусную геометрически законченную конструкцию, составленную из металлических трубок небольшого диаметра; конструкция занимала 2/3 площади трюма и чем-то напоминала гигантских размеров пчелиные незаполненные соты. Назначение конструкции сначала не поняла, но когда натолкнулась на наваленные кругом доски, сообразила, что это многоэтажные нары — до всего доходила сама: никто ничего не объяснял.

Вдоль всей кормовой переборки в ряд стояло множество пустых бочек, высотою до метра, от которых несло застарелым зловонием, догадалась — параши.

При легкой качке по пайолу [3] от борта к борту перекатывалась вода.

Было сыро, холодно и мрачно.

А трюм тем временем наполнялся и набивался невольничьим людом. «Воровки в законе» со своим «кодлом-шоблом» продолжали орудовать вовсю: окружали, нападали, грабили, резали, кромсали, издевались, матерились.

Женщины впадали в истерику, кричали во всю мощь своих легких, вопили от наносимых ран и в этом содоме никто не обратил внимание на стуки чем-то железным и тяжелым в переборку; стуки повторялись все громче и чаще.

Источник

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *